Літературний дайджест

Снимая покровы

«Литература online»: иерархическое мышление и как оно вредит. «Письмовник» М. Шишкина. Подборка О. Ивановой в «Новом мире».

Авто с мигалкой или велосипед? Бумажный испод: Пьер Безухов на войне пацаков и четлан. Сверхплотное поэтическое вещество — нейтронная звезда.

Бывает так, что некое явление — совсем не то, чем оно представляется. Правда скрыта за многими хитроумными покровами. Для того чтобы обрести правду, надо снять эти покровы. Трудоёмкое и небезопасное, но необходимое занятие.

В путах иерархизма

Я часто использую понятие «иерархическое мышление» («иерархятина», «иерархизм»). Хочу подробно объяснить суть его, поскольку вижу, что многие неверно меня понимают.

Например, считают, что иерархическое мышление — это иерархии и что я настроен против иерархий вообще.

Это не так. Я не анархист. Я прекрасно отдаю отчёт, что идея анархического устройства жизни — при всей своей обаятельности — ныне недостижима, утопична. И потому без иерархий никак не обойтись.

Иерархизм — это не иерархии, а изнурительные мысли об иерархиях. Это преимущественная ориентированность мозга на иерархии. Иерархятина — не в табели о рангах, а в нашем сознании.

Приведу вот какую аналогию…

В некоторой больнице произошёл конфликт: молодой врач стал систематически спорить с коллективом коллег по поводу диагностики и методов лечения.

Того, что я сказал, достаточно, чтобы извлечь кучу смыслов.

Одиночка восстал против толпы. Это хорошо? (Долой конформизм, да здравствуют бунтари-индивидуалисты, гадкие утята!) Или это плохо? (Гадких утят, эгоистичных наглецов надо давить!)

Пойдём далее. Доктор-скандалист молод. А врачебный коллектив, противостоящий ему, наверное, состоит по преимуществу из немолодых людей. Отцы и дети — вечная тема…

Обе конфликтующие стороны прибегают к определённым методам. Каковы эти методы? Они цивилизованны или грубы? Кто кому хамит? Кто кого не уважает? Кто про кого что сказал? Кто с кем не поздоровался, кто кому не поклонился, не улыбнулся? Кто на кого не так поглядел?

Плюс «материальная составляющая конфликта». Финансовое состояние действующих лиц (кто-то богат, кто-то — беден и едва выживает). Законные и незаконные доходы, денежные потоки, начальственные протекции…

Неисчерпаемое море нюансов.

Плюс личные (родственные и любовные) взаимоотношения фигурантов. Кто кому брат и сват, кто с кем спит, кто кого любит, кто кого бросил. Треугольники, четырёхугольники, пятиугольники.

И ещё национальная принадлежность наших персонажей (подлинная или придуманная). Этнические идентификации, самоидентификации и рефлексии.

И так далее (взгляды, вкусы, место жительства, привычки, секс-ориентации, фрейдокомплексы наших героев… не счесть всего всякого-разного).

Наконец, последний аспект. Все диагнозы и методики одной конфликтующей стороны неверны и приведут к летальным исходам (что подтвердит патологоанатом), а диагнозы и методики другой стороны — правильны и принесут пациентам исцеление.

Вот это и есть момент истины, точка трансцендентности. Всё прочее (упомянутое ранее) — не более чем иерархические соображения (более или менее значимые, но в любом случае незначительные по отношению к сути, к реальности).

Так вот, когда по умолчанию в первую очередь важно, какой диагноз правилен (а всё остальное не столь важно), — это мышление нормальное.

А когда важнее всего кто кому не поклонился, а верность диагнозов — нечто заведомо незначительное, почти не принимаемое в расчёт (или совсем не принимаемое в расчёт) — это оно самое, так ненавистное мне иерархическое мышление.

Возвращаясь к современной литературной ситуации…

Я критик, живущий в провинции. В естественной, здравой системе социокультурных координат данное обстоятельство никаково (мало ли кто где живёт).

В иерархизированной же структуре словосочетание «провинциальный критик» — оксюморон. Ведь критику положено всецело быть в курсе «трендов византийского двора»…

Я честно стараюсь бывать в курсе — каждую неделю посещаю отдел периодики библиотеки, штудирую «Рулинет»; однако — увы мне — есть и неписаные тренды, кои недоступны…

Да шут с ней, с писаной и неписаной византийщиной! Чтоб она провалилась! По моему мнению, обслуживать литературные иерархии (да ещё и из провинции) — занятие настолько унизительное, что на него только плюнуть.

Почему же я пошёл в критики?

Да потому, что мне из моего провинциального угла более очевиден момент истины, который я способен засвидетельствовать (и я знаю, что никто, кроме меня, не сможет или не захочет сделать это).

Например, истина в том, что в России «мейнстримная культура» и «базовая культура» разошлись настолько — они уже не могут не то что вступить между собой в диалог, но даже как-либо осознать друг друга.

В районной библиотеке моей маме библиотекари говорят: «Мы «Новый мир», «Знамя» и «Октябрь» выписываем только ради вашего сына».

Надо бы гордиться, а мне неимоверно стыдно.

Потом я иду в своё лито, к майкопским авторам. Я знаю, что все реалии нынешнего российского мейнстрима не значат для них ничего.

Оно и справедливо: некоторые из этих реалий так плохи, что у меня никак не вышло бы оправдать их, даже за огромные деньги.

А город, он — он? Или город — она?
А может быть, третье, как та ньюйоркчанка,
ни с кем не в родстве, не супруг, не жена,
а среднее что-то — как наше с ней танго.

    Анатолий Найман. the city («Октябрь», 2010, № 8)

Каково мне знакомить поэтов-майкопчан с этим уродским «ононом»?! Ведь они все Пушкина и Блока в школе проходили. И знают, что хорошая поэзия — Пушкин и Блок, а не наймановская косноязыкая несуразица. И я это тоже знаю.

Буду справедлив, в мейнстриме есть крупицы хорошей поэзии: там не только Найман, но и, допустим, Айзенберг.

Я пытаюсь хоть как-то реабилитировать мейнстрим — читаю вслух своим литовцам Айзенберга. С другой стороны, мои литовцы также пишут по-разному: чаще всего плохо, но иногда неплохо и даже замечательно — в рамках своей культуры и на мой широкий вкус, способный принимать альтернативные поэтики. То майкопское, что кажется мне замечательным, я иногда демонстрирую мейнстриму.

Гиблое дело. Всё равно что бежать навстречу чиновничье-мигалочной чёрной машине…

Шведский министр может доехать до места работы на обычном велосипеде. Не потому, что шведы лучше (или хуже) россиян. А потому, что на велосипеде удобнее. Всем окружающим и (в итоге) ему самому.

(Ведь иерархизм — это всеобщее неудобство, поскольку удобство — тоже своего рода точка трансцендентности, объективная реальность, никак не опознаваемая иерархическим мышлением.)

Вот и мне удобно полагать, что культура — это не только (плохой) поэт Найман и (хороший) поэт Айзенберг, но и (хорошая) поэтесса Марина Струкова, (неплохой) поэт Всеволод Емелин, (плохой) поэт Владимир Вишневский, (плохой либо хороший) поэт — юноша-гот из Майкопа, пишущий готские стихи про волков и воронов. И даже, представьте себе, Эдуард Асадов (мои студентки с филфака обожают Асадова, того самого, которого десятилетиями гнобили все советские моралисты; совморалисты канули в Лету, их креатуры — тоже, а бессмертный Асадов — гляди-ка — пленяет молодёжь уже XXI века).

Асадов — совершенно не мой поэт, но по вкусам студенток выходит так, что тоже часть живой культуры.

Велосипеды (иерархии) — для того, чтобы быть (ехать куда надо, никому не мешая), а мигалки (иерархизмы) — для того, чтобы казаться, — для понтов и иерархятины.

И если я позволю себе всерьёз поверить в некую мигалочную «наивысшую культуру», воплощаемую (плохим поэтом) Найманом и (хорошим поэтом) Айзенбергом, и в то, что мне следует оберегать её от простецко-велосипедной «улицы», — в этом случае я не смогу ни заниматься критикой, ни вести лито, ни преподавать студент(к)ам литературу.

Да и странно это — охранять обречённое. Я явственно вижу, насколько сейчас мал и незначителен сегмент «мейнстримной культуры» по отношению к «культуре базовой».

Ещё один момент истины, на который никто не желает обращать внимание: малое не может не быть побеждено большим.

Если так, пускай это произойдёт хотя бы не в виде позорного разгрома, а в видекомпромиссной договорённости

Многабуков

«Письмовник» Михаила Шишкина — текст обманчивый.

Поначалу всё в нём замечательно: вот любовная пара — Саша (Александра) и Володя; вот разлука — Володя уходит сначала в армию, а потом на войну. Переписка: эпистолярные напоминания возлюблённых о былом — милые пустячки, прелестные бытовые деталюшечки, тургеневские росинки на веранде.

Любовь — подлинная, чистая, возвышенная, плотская, огромная — без современных подмесей: без жлобства, без криков и сенсаций, без иерархятины и социалятины, без ущербности и извращений.

Два нормальных человека любят друг друга — как будто бы на дворе и впрямь XIX век, времена Майкова и Фета (хотя вроде бы действие «Письмовника» происходит в наши дни).

Читатель, согласись, не может быть того…

Наслаждаешься «Письмовником» — и вдруг замечаешь: с сюжетом начинает твориться что-то странное…

Вот Сашенька вспоминает об отце: то он дирижёр, то полярный лётчик. Может ли дирижёр переквалифицироваться в лётчика-полярника? Ох, сомневаюсь…

И с Володиной войной неладно: она протекает в Китае — китайские хунхузы взбунтовались против европейцев. Хунхузов хреначит блок НАТО — американцы, англичане, французы, немцы, японцы (и присоединившиеся к ним ко всем россияне).

Если фигурирует НАТО, значит речь, должно быть, о нынешнем времени. Или даже о будущем времени (так, пожалуй, точнее).

Воспоминание о грядущем? Завтра была война?

Но стоп!.. В шишкинском мире как будто бы не случилось Октябрьской революции. Поручики, казачьи сотники, корпусные командиры.

Что это? Параллельное измерение?

В любом вменяемом тексте никогда ничего не бывает случайно.

Представим себе: трагедия «Ромео и Джульетта», всё как положено, но в финале — авторская ремарка: «События пьесы происходят на Луне».

Романтик воскликнет: «Любовь — везде любовь, хоть в Вероне, хоть на Луне!»

В реальности (в жизни) это действительно так.

В литературе (во второй реальности, в пространстве текста) это не вполне так.

Хотя бы потому, что Ромео и Джульетта в Вероне — «как живые» (автор хочет, чтобы его герои смотрелись как живые и поэтому отправляет их в Верону). А Ромео и Джульетта на Луне — «не как живые». Ибо они — на Луне (и автор этим фактом специально добивается, чтобы Ромео и Джульетта выглядели именно не как живые).

Наташа Ростова вместо оперного сюжета видела на сцене толстую певицу и размалёванный задник (потом Виктор Шкловский скажет — «остранение»).

Лев Толстой умел остранять всё и вся (чего стоит описание церковного причастия в «Воскресении»).

Но ведь и самого Льва Толстого возможно остранить.

Положим, Андрей Болконский глядит в небо Аустерлица или Пьер Безухов мыкается по Бородинскому полю. Нет ни Андрея Болконского, ни Пьера Безухова. Они лишь буковки, буковки, буковки…

Наташа Ростова танцует на балу? Нет Наташи Ростовой — есть «многабуков» (воистину «мне отмщение и аз воздам»: неча было Натахе упромысливать-остранять оперные сюжеты).

Пущай Андрей Болконский и Пьер Безухов думают-переживают так, как им пристало, — страшатся (или не страшатся) близкой гибели, шарахаются от ужасов войны, но не на фоне реально-исторической битвы французов и русских, а по ходу на фоне сражения китайцев и иллюминатов, хунхузов и желтопузов, орков и тфокотлей, пацаков и четлан. Пусть Пьер Безухов повстречает не Платона Каратаева, а магистра Йоду…

И тогда от плотной-надёжной-добротной ткани реалистического повествования отслоится бумажный испод и все воочию увидят, что толстовско-тургеневская шинелька пошита на идиотском папье-маше литературы

В сущности, Михаил Шишкин увлечённо занимается в «Письмовнике» тем же, чем пробавлялся Владимир Сорокин в «Романе» и подобных экспериментах.

Не столь демонстративно и очевидно, как это делал Сорокин, однако куда глубже, изощрённее, всеохватнее и беспощаднее-безнадёжнее по сравнению с сорокинскими невинно-пацанскими фокусами-эффектами.

Болезнь и смерть матери? Многабуков. Угасание и смерть отца? Многабуков. Гибель любимой дочери? Многабуков.

Шишкин берёт самые сокровенные, самые неизбывные человеческие ситуации и превращает их в литературу. В аккуратные стилистические упражнения, в письмо, в наглый башмачкинский письмовник…

Для чего? Для того чтобы в десятитысячный раз завести-затянуть уныло-постмодернистское «мир есть текст»?…

Вообразим: некий бедолага обозвал супер-пупер-авторитета Толяна козлом. Толян стал преследовать бедолагу по всей России. Бедолага убежал за границу. Нашёл там нового друга. Многочасовые беседы, долгожданная радость взаимопонимания. И внезапно друг выхватывает пистолет и говорит: «Ты назвал Толяна козлом».

Бедолага чудом спасается. Проходят месяцы и годы. Бедолага встречает милую девушку. Любовь, трогательные прогулки при луне, поцелуи. Вдруг девушка достаёт нож и восклицает: «Ты назвал Толяна козлом!»

(Говорят, подобный ужас реально происходил с советскими невозвращенцами в тридцатые годы.)

Вот и у Шишкина вместо жизни, дружбы и любви — убогая «месть Толяна». То бишь языка, нарратива, логоса или как там его ещё…

Апогей апофеоза

Редко бывает, чтобы я, читая литжурналы, набредал на действительно новую поэтику.

Всё одно и то же — либо бесконечное эксплуатирование-пережёвывание старых, найденных ранее (чужих или собственных) поэтик, либо бесформенная эклектика, мусорная ноль-поэтика.

В восьмом номере «Нового мира» подборка Ольги Ивановой «Остатнее упование», и там новая поэтика вроде бы имеет место. Так мне кажется…

…Со стихами Ольги Ивановой у меня сложные взаимоотношения.

Когда-то в середине девяностых было дело в клубе «Лилит» — Ольга Иванова вдруг выбрала меня в качестве рецензента, а я с ней доселе не был знаком и с её стихами тоже.

Стал читать ивановские стихи — впал в недоумение. Прочёл их вслух в своём кругу (в компании группы «Между-речье») — моё недоумение было поддержано.

Отшибал пряный дух богемности, исходящий от этих стихов (в те годы я, протестуя против душно-амареттовой атмосферы девяностых, на дух не признавал богемность).

Наталья Черных воскликнула: «Разве можно так писать: «Это в доску дежурная драма»? «В доску» — говор пивной улицы; «дежурная драма» — абсентный артистический жаргон. Несоединимо. Пиво с абсентом не смешивают».

В довершение всего начальное четверостишие ивановского стишка переместилось в рукописи и было воспринято мной как отдельное стихотворение, а само по себе оно представляло собой нечто совсем уж облачно-бессодержательное.

Пришлось ругать стихи Ивановой. Я поругал — потом «междуреченцы» сказали, что сделал это максимально мягко, — но для «Лилит» всё равно получилось немягко. За Ольгу вступился Дима Воденников, да так, что я вышел из себя и наговорил чепухи…

Со стихами Ивановой у меня связаны не самые приятные воспоминания…

Однако я же вижу: налицо индивидуальность, оригинальная интонация.

Как её определить?

Если взять роскошную гордыню Марины Цветаевой, пропустить её через лабораторные лабиринты Михаила Щербакова, залакировать всё сугубо православной тематикой и сжать плотность поэтической ткани до суперстепени, до плотности вещества нейтронных звёзд — получится то самое.

Ну вот же…

взращена безоблачной этой высью
да сыта безадресной этой вестью,
растекись по древу разумной мысью,
истрезвись, душа, распрощайся с лестью,

оттрассируй прочь, отряси сандали,
ибо этой резвостью кто не грешен — 
гдеже вечно в нети её и дали
из-под родных стрёх, с обжитых скворешен,

загасив и порх и (до кучи) порох,
из любых её закутков и пазух
гонит серобурое — златопёрых
да слепорождённое — ясноглазых…

яже, торжествуя приобретенье,
в строевом отрыве — немою ротой — 
тыча хворостиной во средостенье
болтовни божественно-большеротой,

отожрут полтулова — дай лишь палец:
на холстах цветистых её, лесистых
(во гробех багетов, в оградках пялец)
не кохает хор её — голосистых.

                                                     к душе

Содержания здесь немного, как в перистом облаке. Романтизм. Поэт и толпа. Путаница-Психея. Гордыня, умиряемая смирением; смирение паче гордости. Цветаева в православном платке. Сплошные котурны и румяна (если вдуматься).

Но какой синтаксис (Амелин отдыхает)! Какой словарный запас! Какая интонационная выверенность! Какая (сверх)теснота поэтического ряда! Какая шикарная избыточность — во всём!

Пожалуй, в последнем двустишии — перебор, перехлёст. «Во гробех багетов, в оградках пялец» — это слишком; да и кто кого кохает, не вполне ясно.

Но всё, что до последнего двустишия, — впечатляет.

А богемность?.. Ну, богемность. Уж такая Ольга Иванова — вся богемная и нарядная, ничего не поделать.

Сейчас я отношусь к богемности куда спокойнее. Есть в мире явления похуже богемности…

 

Кирилл Анкундинов

 



коментувати
зберегти в закладках
роздрукувати
використати у блогах та форумах
повідомити друга

Коментарі  

comments powered by Disqus


Партнери