Re: цензії

22.04.2024|Ігор Чорний
Розтікаючись мислію по древу
08.04.2024|Ігор Чорний
Злодії VS Революціонери: хто кращий?
Леді й джентльмени, або «Лондонські хроніки» Місіс К
03.04.2024|Марта Мадій, літературознавиця
Фантасмагорія імперського пластиліну
28.03.2024|Ігор Чорний
Прощання не буде?
20.03.2024|Наталія Троша, кандидат філологічних наук
Світиться сонячним спектром душа…
У роздумах і відчуттях
20.03.2024|Валентина Галич, доктор філологічних наук, професор
Життєве кредо автора, яке заохочує до читання
20.03.2024|Віктор Вербич
Ніна Горик: «Ми всі тепер на полі битви»
18.03.2024|Ігор Зіньчук
Кумедні несподіванки на щодень

Літературний дайджест

Юрий Буйда: «Лет через сто встретимся и посмотрим…»

Закончив новую книгу рассказов, известный писатель объясняет своё понимание законов жанра.

Юрий Буйда отвечает на вопросы о литературном мастерстве: что для литератора важнее — уметь писать или уметь зачёркивать написанное? Насколько ясным должен быть первоначальный толчок замысла? Кого, кроме Гоголя и Блаженного Августина, Буйда считает хорошими рассказчиками? Что же нужно сделать, чтобы жанр рассказа был востребован журналами, газетами, читателем?

Юрий Буйда дебютировал в альманахе «Соло» (1991), а стал известен с романом «Дом Домино», вышедшим в финал Букеровской премии. Далее был сборник рассказов «Прусская невеста» (1998), за который писатель был удостоен премии имени Аполлона Григорьева, романы «Ермо» (1996) и «Борис и Глеб» (1997). Только что у Юрия вышло две новых книги - в Москве опубликовали "Третье сердце" (издательство "Эксмо"), а в Париже - "Послания госпоже моей Левой руке" (издательство " Editions Interferences").

— Юрий, как вы считаете, что для литератора важнее — уметь писать или уметь зачёркивать написанное?
— Так и тянет ответить коротко и хлёстко: умение зачёркивать важнее, чем умение писать. На самом деле умение писать — это и есть умение зачёркивать.

Дело ведь не в том, чтобы написать красиво, а в том, чтобы читатель понял, что писатель чувствовал и что именно хотел сказать. И потом красивую фразу может написать почти любой писатель, однако из этого не следует, что он способен написать красивый рассказ или красивый роман.

Только не ловите меня на слове и не спрашивайте, что такое красивый роман. Для меня красивый роман — «Казаки» Толстого, например, или «Медведь» Фолкнера, или «Контракт со смертью» Селина, а вот красивая проза «Конармии» у меня не вызывает ничего, кроме скуки и раздражения. Её достоинство скорее в энергичности, хотя и это кому-то может показаться признаком красоты. Но не мне.

— Первый признак, по которому я отделяю новичка от мастера, — умение отделить главное от второстепенного. У мастера всё работает на главную задачу; новичок не в состоянии отделить зёрна от плевел. Насколько ясным должен быть первоначальный толчок замысла?
— Мы с вами, конечно, понимаем, что толчок ясным быть не может. Зарождение замысла я сравнил бы с весной, когда наряду с озимой пшеницей на полях просыпается всякая дрянь. На то и весна. Но на то и крестьянин, чтобы не позволять дряни забивать пшеницу. То есть я хочу сказать, что замысел — это не толчок, а процесс, иногда длительный, чаще бесплодный.

Кажется, что вот интересная идея, вот о чём интересно написать, и пытаешься что-то набрасывать, иногда столько набросаешь, что жалко выбрасывать, — это случается, у меня, увы, случалось. Но ничего не поделаешь — дрянь надо выбрасывать, роман это или рассказ.

Во всяком случае, замысел, как мне кажется, должен быть доведён до какого-то логического конца — мысленно или на бумаге, чтобы можно было понять, стоит ли ради него харкать кровью.

Жаль, конечно, но часто харкаешь кровью ради какой-нибудь полной ерунды. Замысел подчас созревает по мере его воплощения: некоторые роли ясны лишь по окончании спектакля. Наверное, поэтому и рассказы у меня пишутся то за день, а то за пятнадцать лет. Бывает, и я не жалуюсь: знал, на что подписывался.

— А как вы понимаете, когда текст готов? Что-то внутри щёлкает или достаточно исчерпанности сюжета?
— Да я мало что в этом понимаю. Написал роман — он готов. А через месяц вдруг понимаешь, что лучше бы из этого романа сделать рассказ, и пишешь рассказ. А потом снова, а потом ещё раз...

Рассказ «Вилипут из Вилипутии», например, именно так и писался — двадцать четыре года. Наконец я отдал его в журнал — он был готов, но только потому, что я отдал его в печать. Хотя иной раз о готовности свидетельствуют какие-то слова... вот этим словом можно закончить дело... или дух истории иссяк...

Нет, всё-таки я ничего в этом не понимаю.

— А в чём тогда вы чувствуете себя специалистом?
— Нет у меня никакой специализации. А насчёт «моего» жанра — это рассказ, я рассказчик, я рассказываю рассказы, повести и иногда романы. Хотя с романами у меня похуже, поэтому я страшно завидую людям, которые спроста пишут в начале большого текста слово «роман».

Рассказ — это что-то универсальное. Вот Гоголь, например, был хорошим рассказчиком в «Мёртвых душах». Блаженный Августин часто проявлял себя как блестящий рассказчик. Да список огромен.

Рассказ был прежде литературы. Люди всегда любили послушать интересную историю — у костра, на постоялом дворе, в больнице, тюрьме. Чтобы не потерять их внимание, рассказчику приходится быть внимательным к деталям. Детали — в рассказе главное. В романе деталь часто тонет, а рассказ иногда только на детали и держится (у О.Генри, например). И желательно, чтобы деталь была яркой, неслучайной, точной. Умение работать с деталью — это не только признак профессионализма, этого требует уважение к читателю, который почему-то ведь выбрал именно меня, а не кого-то другого. Впрочем, всё это банальности, общие места и каждый писатель понимает это по-своему.

— Кого, кроме Гоголя и Блаженного Августина, вы считаете хорошими рассказчиками? У кого вы учились, на кого ориентировались (если искусству рассказывания можно научиться)?
— Любому искусству можно научиться, потому что это всего-навсего искусство. А рассказчики — их много. От Боккаччо и Шипионе Баргальи до Кафки и Юрия Казакова. Очень хорошим рассказчиком был Иосиф Бродский, иные его стихотворения — блестящие новеллы. А из сегодняшних... давайте я не буду говорить о сегодняшних...

Однажды от скуки я даже составил список лучших рассказчиков — это очень много имён. Неплохо было бы издать такую антологию мирового рассказа, в которой рассказчики были бы расположены не по странам или эпохам, не по предпочтениям (романтики, мистики, реалисты), а просто в алфавитном порядке: Леонид Андреев и Акутагава, Бирс и Бунин, Гоголь, Гаршин и Готорн... Это была бы потрясающая антология. Рядом с романистами, для которых рассказ был иногда лишь упражнением, вот вам О.Генри, Борхес, Эдгар По — иные их рассказы стоят пухлых романов. Учителей — тьма. Впрочем, дело всегда не в учителях — в учениках.

— Кого из нынешних писателей вы бы назвали лучшими в этом искусстве? И как вы считаете, какой период сейчас переживает искусство рассказывания вообще и жанр рассказа в частности?
— Читаю я мало, читаю всё меньше, а хочется читать ещё меньше. Вот не так давно перечитывал Натаниела Готорна, один из рассказов которого — «Уэйкфилд» — я считаю настоящим и недооценённым шедевром.

Но в нынешнем году я прочёл отличный рассказ Владимира Маканина «Ночь... Запятая... Ночь», Олега Ермакова, Владимира Лорченкова...

Замечу только, что, по моим наблюдениям, к рассказу отношение такое... как говорят в редакциях журналов, рассказ — это хорошо, а нет ли у вас романа? Рассказ сегодня стал таким «тренировочным», что ли, жанром: начинают с рассказа, чтобы потом «по-взрослому» взяться за роман. Жаль. И романов хороших что-то не очень много, а хороших рассказов и вовсе чуть.

— Почему?
— Рассказ — трудный жанр, во всех отношениях трудный: ни славы тебе, ни денег, ни внимания издателей. Да и сил на хороший рассказ уходит иногда много, а результат — в смысле читательского внимания и денег — близок к нулевому.

И вдобавок жанр коварный: на малом пространстве всё видно — и умение работать со словом, с деталью, с сюжетом, с характером... и полное отсутствие такого умения...

И вот что я хотел бы добавить. Чтение, безусловно, должно быть естественной, органической частью писательского опыта, поэтому я не понимаю тех, кто делит писательский опыт на «книжный» и «настоящий, жизненный». Писательский опыт целостен. Однако понятно ведь, что умение писать рождается не из чтения. Оно, простите за банальность, рождается из жизни, точнее из умения видеть жизнь и думать о жизни, о людях и обстоятельствах. Тут никакой Боккаччо, никакой Кафка не помогут (хотя и вовсе не помешают, а даже научат — как смотреть и как думать).

Моя жизнь сложилась так, что я много лет проработал в газетах, в том числе в районных, сельских, а это — тысячи встреч с людьми, тысячи историй, которые так интересно додумывать...

А если ещё и сам родился и вырос среди этих людей, если ещё и годами живёшь среди этих людей, наблюдая за их жизнью и становясь участником их жизней, — это неоценимый опыт.

Хотя, честно говоря, в моей жизни не было, наверное, более тягостного, более мучительного периода, чем тот, что связан с районной газетой... Но это так, реплика в сторону.

Эта жизнь, чаще однообразная и скучная, с поверхности не очень интересна, иногда просто тошнотворна и убийственна, но она учит — именно учит — смотреть глубже. И тут уж будь готов по мере погружения в тот ад, который называется человеческой душой, встретить себя и не испугаться...

Я вот к чему веду. Если ты знаешь и понимаешь людей, о которых пишешь, они сами сделают сюжет твоего рассказа, который вырастет из характеров, из столкновения этих характеров. Сегодня, к сожалению, мы часто сталкиваемся не с сюжетами, а со схемами. Персонажи бегают, стреляют, спариваются... эти персонажи или другие — никакой разницы... эта бурлящая жизнь поражает своей безжизненностью...

Причина одна: писатели не знают и знать не хотят тех, о ком пишут. Хуже того — они даже себя знать не хотят. И при этом относятся к себе с такой серьёзностью, что оторопь берёт... Но я, кажется, забрюзжал...

— Что же нужно сделать, чтобы жанр рассказа был востребован журналами, газетами, читателем?
— Писать хорошие рассказы. Других способов я не знаю. Если сегодня Zeitgeist такой, что рассказы не востребованы, что ж, значит, не востребованы. Тем хуже для Zeitgeist.

Впрочем, в конце XIX — начале XX века публиковалось множество русских и переводных романов, а что от того времени осталось? Несколько рассказов Чехова, который мучился тем, что ему не даётся роман, да несколько рассказов и повестей Льва Толстого. Так что лет через сто встретимся и посмотрим, каким же на самом деле был тот Zeitgeist, которым мы дышим сегодня.

— А что сегодня востребовано и почему? Есть ли какие-то закономерности и нужно ли их учитывать?
— Я не критик — не мне судить о закономерностях, да мне и не до них. Зачем мне о них думать, если именно я, среди прочих писателей, эти закономерности создаю?

— Вы можете привести пример того, что вы, может быть, вместе с другими создали и за что несёте ответственность?
— «Среди прочих» — не совсем «вместе с другими». Я ни с кем не вместе, да это и невозможно: писатель — существо эгоистичное и одинокое. Когда люди объединяются в творческие союзы, в группы, пишут манифесты и проводят какие-то совместные мероприятия, я им сочувствую, но не более того.

А насчёт ответственности — тут всё просто. Писатель не отвечает ни перед народом, ни перед партиями, ни перед историей, ни перед обществом, ни перед друзьями, ни даже перед женой — он отвечает только перед языком.

Язык — это не правильно поставленные слова, не красивая фраза, это нечто большее. «Язык есть исповедь народа», как написал Вяземский. «Исповедь народа» — это самое сокровенное, о чём говорит народ тысячу лет по-русски: его этические, религиозные, эстетические, политические и прочие предпочтения — все тут, все в этой исповеди. Вот мера ответственности писателя. Мне кажется, этого хватит на всю жизнь, на мою уж точно хватит.

— Писатели часто говорят про язык, про ответственность перед языком, про ускорение языка. Мне такие разговоры кажутся несколько схоластическими, отвлечёнными. Я понимаю про влияние на язык, когда ты новые слова придумываешь, а что ещё можно понимать под ответственностью перед языком?
— В эпоху Смуты, когда люди были измучены неопределённостью, шаткостью жизни, ужасом настоящего, страхом перед будущим, когда национальное сознание было воспалено, в народе чуть не каждый день возникали разного рода видения, пророчества, «тонкие сны» и т.п.

Так вот, однажды стрельцы, стоявшие ночью в охране некоего храма, рассказали утром о случившемся с ними чуде. Им явился человек в белом, который приказал положить на налой лист чистой бумаги, выйти из храма, крепко запереть двери и молиться снаружи всем миром, пока на той бумаге сами собой не появятся буквы, из которых сложится имя того, кто будет править и володеть Россией, кто спасёт её от беды.

Подумайте только, какой силы, какой страсти должна быть молитва и какой чистоты помыслы, чтобы результатом стало спасение страны и народа. Как вы, наверное, понимаете, это я вовсе не о себе, а об ответственности перед языком.

Считайте, пожалуйста, эту историю ответом на ваш вопрос.

— То есть вы понимаете язык не как то, что составляет словарь, но как некую соприродную стихию, внутри которой живут разные творческие усилия, в том числе и такие, что принято называть авторскими стилями?
— Это очень сложный для меня вопрос, но насчёт стихии попробую ответить. Русский язык не взнуздан латынью, как, например, романо-германские, а влияние греческого минимально. Поэтому наш язык, как мне кажется, по-прежнему находится в становлении, стихия, кипящая лава, иногда даже бесовство...

Язык наш пережил несколько революций, последняя ещё, похоже, не завершилась. Менялся и продолжает меняться словарь, но мне кажется, что — если говорить о писательстве — словарь бессилен, когда речь заходит о передаче духа времени. Ну вот напридумывал Солженицын множество слов — «ожестелый», «выпрямка», и что? Он вроде как народу их хотел предложить, а народный язык — в смысле словаря — стёрт, потому что было великое сталинское переселение народов, телевизор, радио, газеты...

Сегодняшний язык... Все эти «кидалово» и «забить стрелку» так же беспомощны и бессодержательны, как «инда взопрели» и «вда плечи». Дух языка — скорее в суффиксах, приставках и окончаниях, в этих мелких бесах русского языка.

Достоевский ненавидел Аграфену Александровну, но Грушеньку — её он за щекой носил, хотя умом это постигнуть трудно. А вообще язык и есть дух нации, у которой для самовыражения нет других средств. Собственно, если верить злым людям, которые уверяют нас, что даже гармошку, самовар и лапти изобрели не мы, то остаётся признать, что главным изобретением русского народа является его язык, приспособленный скорее для вопросов, чем для ответов. Остальное — всего-навсего лингвистика и литературоведение.

Сегодня язык всё чаще смешивается с речью и важным становится синтаксис, порядок слов...

Впрочем, дух языка дышит как хочет, и писателю наплевать на правила и нормы языка, он не думает об этой ерунде, когда сочиняет. «Из  пламя  и света рождённое слово» — ну да, классический пример, когда поэт плюёт на нормы, потому что так надо. Его языку сейчас так надо, и мы с этим соглашаемся...

— Какая связь есть между структурой языка и его литературой? Может быть, в том числе нежелание отдать должное жанру рассказа лежит в нашей языковой природе, ведь, скажем, англосаксы рассказы ценят и даже собирают в сборники и журналы…
— Когда-то, много лет назад, мне попадались на глаза статьи и даже книги, авторы которых пытались сформулировать особенности русского рассказа, отличающие его от англосаксонской новеллы.

Считалось, что новелла — это короткое произведение с чётким и энергичным сюжетом, а русский рассказ — он такой мягкий, лиричный, расплывчатый.

Это, конечно, неверно или не совсем верно. У Эдгара По, Готорна, Хемингуэя, Вирджинии Вулф, Вольфганга Борхерта найдутся произведения бессюжетные, а у Пушкина, Гоголя, Гаршина, Чехова, Бабеля, Маканина немало энергичных новелл, поражающих своим лаконизмом.

Разумеется, англосаксы, особенно американцы, традиционно предпочитают рассказы, ободранные до костей, а русских так и тянет расплыться в лирике.

Англосаксонская литература испытала в своё время сильное влияние драматургии: Кристофер Марло, Шекспир, Уэбстер создавали пьесы с яркими персонажами, раскрывающимися в конфликтных ситуациях. Это такое родовое наследство, от которого не увернёшься.

Вот они и считают, что проза должна быть сжатой, точной и ясной — вот вам и три принципиальных качества новеллы.

Русскому рассказу в его лучших образцах свойственна какая-то задушевность, что ли: Гаршин, Чехов, поздний Бабель, Лавренёв и, конечно же, Андрей Платонов и Юрий Казаков.

Однако за последние двести лет многое изменилось: героями англосаксов стали Достоевский и Чехов, а русские испытали влияние Хемингуэя и Фолкнера.

А ведь есть ещё и испанская новелла, французская, итальянская, австрийская, немецкая, японская, латиноамериканская (Хуан Рульфо, Кортасар, Борхес)...

Американцы — они любят рассказы по-прежнему, их кинематограф немыслим без опыта их новеллы, но и у нас эта традиция вовсе не заглохла. Интерес к короткой и хорошо рассказанной истории никогда не угаснет, потому что рассказ, как бы это выразить поточнее, психологически ближе человеку, чем роман. Маленький рассказ упорядочивает мир, сжимая его до границ человеческих возможностей (attention span, как говорят англосаксы) и тем самым экономя время читателя, который и без нас знает, что если цветок — роза, то смерть неизбежна.

— А роман, получается, проекция вечности?
— Это у кого как. Из того, что я читал, — чаще никак. И вообще в романах я ничего не понимаю и говорить о них не умею. Может быть, зависть мешает: у других романы получаются легко, а у меня и тяжело, и редко. Из этого не следует, что у меня лучше. Как есть, так и есть.

— Что почётнее — сыскать успех у массового читателя или стать автором для знатоков, понимающих в буквах толк?
— Почётнее быть богатым и здоровым, чем бедным и больным. Может быть, времена сейчас не те, чтобы писатель, пользующийся массовым успехом, вызывал ещё уважение и у узкого круга гурманов: всё-таки на дворе эпоха специализации, за массового читателя отвечают одни писатели, за литературу для знатоков и ценителей — другие. В странах с развитыми рынками и жирной культурой литература для немногих вполне может прокормить своих создателей, а у нас — нет. Жаль. Ну так это явление временное. Пройдёт лет сто-двести, и всё изменится.

Беседовал Дмитрий Бавильский

 



коментувати
зберегти в закладках
роздрукувати
використати у блогах та форумах
повідомити друга

Коментарі  

comments powered by Disqus


Партнери