Літературний дайджест

22.03.2010|15:53|gzt.ru

О пользе ремесла

Главный вопрос, занимающий меня в связи с романом Ричарда Йейтса «Пасхальный парад» (1976, рус. пер. С. Таска — 2009, «Азбука»),— почему такой роман немыслим на отечественном материале.

Это ужасно обидно, поскольку роман практически идеальный — и оттого так смешно и грустно читать скептические форумные отзывы на него: смазано, пересказ, типично американская поверхностная литература… От форумов, понятно, интеллектуальных прорывов не ждешь, но репрезентативности у них не отнимешь.

Роман Йейтса — вызывающе нерусский. В американской литературе полно прозаиков, ориентированных на русскую классическую традицию,— Фолкнер, Сэлинджер, даже и Хемингуэй, многому научившийся у Толстого; но Йейтс пишет так, словно классического усадебного, семейного или социального романа, не говоря уж о романе идей, не было вовсе. Его занимает все то, от чего русский романист презрительно отворачивается: быт, мелкие болезни, детские обиды, сексуальные проблемы (от них, оказывается, многое зависит), интриги на работе и т.д.

Прежняя русская литература, года эдак до тридцатого, была занята мировыми вопросами и на грязь под ногтями не отвлекалась, не догадываясь, что эта грязь под ногтями тоже жизнь, что у многих только она и есть. Последующая русская литература либо сосуществовала с режимом, либо боролась с ним, и ей было опять-таки не до жизни. Что-то вроде Йейтса начало нарастать в семидесятые, во времена Трифонова, посмевшего обратить внимание на быт и нещадно за это битого (каламбура тут нет, у Битова в «Улетающем Монахове» тоже появилось наконец то, из чего жизнь состоит на самом деле). В light-варианте все это присутствовало у Токаревой, и один из лучших ее рассказов «Рарака» напоминает «Пасхальный парад» даже на уровне фабулы — две женских судьбы, одинокая свободная художница и семейная рабочая лошадка,— но Токарева многого предпочитает не видеть, а на многое просто намекает. Однако Трифонов слишком был озабочен русской и советской историей, выяснял отношения с ней, избывал травму, а Битова слишком интересовал — и интересует — он сам и производимое им впечатление. Нынешнему же русскому писателю такого сочинения не написать вовсе, потому что нити, связывающие его с реальностью, ослабли, он попросту не видит всего того, из чего состоит жизнь большинства: привычки, приступы мелкого раздражения, погода, работа, родственники, налоги, болезни, профессиональный рост или деградация… Писатель утратил навык наблюдения за действительностью — это одно из следствий общей депрофессионализации: парить в эмпиреях он готов, самовыражаться — сколько угодно, но честно и просто рассказать историю, вовремя поставить точку, заметить и своевременно упомянуть деталь, не говоря уж про лейтмотив,— это никак.

Роман Йейтса (это касается и «Холодной гавани», и «Дороги перемен») очень прост для восприятия и чрезвычайно сложно устроен, но сложность эта неочевидна, талантливо спрятана. Йейтс аккуратно, методично, без истерики доказывает, что к тупику и распаду приводит всякая жизнь: «Летай иль ползай, конец известен». Она немыслима без абсолютной внеположной ценности, поиск такой ценности — задача не метафизическая, а именно насущная, бытовая, потому что иначе либо сопьешься, либо начнешь поколачивать жену, либо утратишь дар, даже если им обладаешь. Жизнь взыскует, требует идеализма, настаивает на нем, потому что все прочие варианты ведут к прогрессирующему, неуклонному оскотиниванию — Йейтс, собственно, ради этого и писал все крупные вещи, удивительно разнообразные в частностях, но сходные в главном.

Пожалуй, «Пасхальный парад» — самое религиозное произведение семидесятых, оно отчасти подготавливает тот западный ренессанс, который христианство пережило благодаря неутомимой деятельности и великому богословскому дару Иоанна Павла II. Но христианство переживает ренессансы не только благодаря выдающимся проповедникам, а главным образом из-за кризисов всего остального,— и эта исчерпанность всех парадигм в конце тысячелетия ощущалась многими, хотя до 11 сентября 2001 года было куда как долго. Дело, впрочем, не только в 11 сентября, а в том, что ХХ век был последним веком Просвещения. Оно закончилось вместе с двадцатилетием мировых войн. После них пришлось долго приходить в себя и делать выводы (именно война подсекает героинь Йейтса в молодости, да так и не дает им оправиться),— ясно было одно: история, приведшая к коммунизму и фашизму, кончилась. Что должно начаться — вопрос отдельный, но без метафизики на него не ответишь.

Йейтс честно пробует разные варианты: вот творчество (один из любовников главной героини, Эмили Граймз,— поэт, и, судя по всему, даровитый). Вот семья, сохраняемая вопреки всему (ценам, болезням, алкоголизму — и даже вопреки тому, что муж систематически избивает пьющую жену, добрую, красивую и талантливую). Вот воспитание детей — это ли не богоугодное занятие? Вот работа, доходящая до трудоголизма, причем работа не механическая, а творческая. И все они, в общем, хорошие люди — все, проходящие перед нами парадом; даже солдатик-отпускник, лишивший Эмили невинности прямо в парке под деревом,— тоже славный малый, и ей было с ним неплохо в эти десять минут. И все они приходят в зловонный тупик — одиночество, старость, невостребованность; иссякание таланта, ужас возраста, бессилие и растерянность перед лицом смерти. «Мне пятьдесят лет, и я ничего не поняла».

Единственный герой, которому более или менее повезло,— священник Питер, сын красавицы и алкоголички Сары, старшей из сестер Граймз. У него все в порядке, и это не может не взбесить нормального героя и нормального читателя,— Эмили произносит весьма язвительный, несправедливый, но объяснимый и по-своему трогательный монолог. «Вы много говорите с женой о Боге, да? Катаетесь на этих велосипедах, оба красивые, загорелые. Потом залезаете под душ — вместе, конечно. Потом идете обедать, пощипывая друг дружку… Потом говорите о Боге. А потом, за закрытыми дверями спальни, происходит главное». Раздражает этот Питер? Еще бы. Ведь он даже не Алеша Карамазов, в котором сидит милая русскому сердцу карамазовская гнильца. Он простой и здоровый малый, катающийся на велосипеде и счастливо женатый. И на выплеск теткиной обиды он отвечает просто, без традиционного русского душекопания: «Вы устали, тетя Эмили».

Но действует это сильней, чем душекопание,— потому что это и есть человечность, а человечность без метафизической подпорки никак не сохранишь. Мир этически недостаточен, в нем не выжить и не сохранить себя без оглядки вверх — так мальчик у Германа в «Хрусталеве» среди плотного, сюрреалистически-страшного, дотошно выписанного и душащего быта вдруг начинает молиться, потому что ЗДЕСЬ НАХОДИТЬСЯ БОЛЬШЕ НЕЛЬЗЯ, большими буквами. В романе Йейтса тоже очень душно, потому что от всех этих хороших людей, проходящих перед тобой пасхальным парадом, от их маний и фобий, алкоголизмов и женских расстройств, милых чудачеств и творческих мук, ревностей, завистей, похотей и прочей человечины к концу второй части начинает тошнить физически. Хотя все ужасно милые, и всех жалко.

Почему я считаю роман Йейтса эталонным? В первую очередь из-за его компактности: полвека уложены в триста страниц, причем в поле авторского зрения попали все главные события, от Великой Депрессии до Вьетнама, и все это подано впроброс, тонким намеком для своих; политика занимает ровно столько места, сколько уделяется ей в жизни обывателя. Трансцендентные вопросы вовсе не волнуют героев, и даже выбор Питера, решившегося стать католическим священником, никак не мотивирован (просто, видимо, насмотрелся мальчик на свою счастливую семью). Смена мод, кинокумиров, литературных направлений — все отслежено, и все обозначено одним касанием, точной деталью, репликой. Во-вторых, Йейтс замечательно строит систему лейтмотивов, каркас, текст нигде не провисает, и все со всем рифмуется. В-третьих, даже эпизодический персонаж обладает собственным голосом, маркирован привычкой либо словечком, наделен прошлым и будущим. Все это, казалось бы, нормальные требования к литературе. Но наш писатель этого не умеет: прошлые не умели потому, что были великими, а нынешние — потому, что, как говаривал Пьер о Наташе, «не удостаивают быть умными». Но Наташа при этом была обворожительна, а про российских писателей этого не скажешь.

Конечно, отчасти мы развращены собственной классикой — великой неправильной литературой, устанавливавшей собственные законы. Скажем, Достоевский писал принципиально антироманные романы — детектив, где разгадка предъявлена в самом начале, или семейную хронику, в которой судебные речи и жаркие идейные споры составляют две трети объема; «Война и мир» — произведение столь уникальное, что законы, по которым оно построено, ни к каким другим текстам неприменимы. Леонид Андреев был таким новатором в области драматургии, что написать традиционную драму мог лишь с большим трудом, и получилось у него это, кажется, всего единожды — говорю о «Катерине Ивановне». Профессионализм никогда не был традиционной российской добродетелью, то ли дело подвиг,— но Йейтс наглядно демонстрирует его высокую этическую сущность. Написать душеполезную книгу способен не тот, кто одержим благими порывами, а тот, кто попросту умеет писать — сухо, экономно, емко и точно. Ибо страстность порыва, побега из обыденности, стремления к тому, чего никто не видел, но все ощущают,— может быть изображена только тем, кто владеет всем инструментарием обычного хорошего писателя. Йейтс им владел. И потому его книга сегодня — живой урок и точно обозначенный вектор.

Разумеется, пойдут в эту сторону немногие — творческий метод «Пасхального парада» не обещает быстрого успеха. Но смотрите, какая штука, Йейтса 20 лет как нет, а его читают, и читали бы, смею вас уверить, даже без «Дороги перемен». Это у нас его перевели только благодаря этому посредственному фильму, а в Штатах-то хороших прозаиков помнят. Да и у нас помнили бы, если бы они были.

Дмитрий Быков



коментувати
зберегти в закладках
роздрукувати
використати у блогах та форумах
повідомити друга

Коментарі  

comments powered by Disqus


Партнери