
Re: цензії
- 28.04.2025|Ігор ЗіньчукЗаборонене кохання
- 24.04.2025|Вероніка Чекалюк, науковець, кандидат наук із соціальних комунікацій«До співу пташок» Олега Кришталя як наука одкровення
- 21.04.2025|Тарас Кремінь, кандидат філологічних наук, Уповноважений із захисту державної мовиДжерела мови російського тоталітаризму
- 18.04.2025|Ігор ЗіньчукРоман про бібліотеку, як джерело знань
- 18.04.2025|Валентина Семеняк, письменницяЗа кожним рядком – безмежний світ думок і почуттів
- 12.04.2025|Андрій СодомораІ ритмів суголосся, й ран...
- 06.04.2025|Валентина СеменякЧитаю «Фрактали» і… приміряю до себе
- 05.04.2025|Світлана Бреславська, Івано-Франківськ«Ненаситність» Віткація
- 30.03.2025|Ігор ЧорнийЛікарі й шарлатани
- 26.03.2025|Віталій КвіткаПісня завдовжки у чотири сотні сторінок
Видавничі новинки
- Петро Панч. «Голубі ешелони»Проза | Буквоїд
- Олександр Клименко. "Метапрозорість"Книги | Буквоїд
- Семенова Юлія. "Well Done"Книги | Буквоїд
- Микола Мартинюк. «Розбишацькі рими»Дитяча книга | Буквоїд
- Ніна Горик. «Дорога честі»Книги | Буквоїд
- Еліна Заржицька. «Читанка-ЧОМУчка». 7+Дитяча книга | Буквоїд
- Мистецтво творення іміджу.Книги | Дарина Грабова
- Еліна Заржицька. «Читанка-ЧОМУчка»Дитяча книга | Буквоїд
- Ігор Павлюк. «Торф»Книги | Буквоїд
- Вийшла антологія української художньої прози «Наша Перша світова»Книги | Іванка Когутич
Літературний дайджест
Литсекретарь Анны Ахматовой — о том, как поэтесса защищала Бродского и помогала Надежде Мандельштам
5 марта 1966 года не стало великой поэтессы Серебряного века Анны Ахматовой. Но ее книги и сегодня издаются громадными тиражами и у нас, и за рубежом. «Известия в Украине» разыскали литературного секретаря поэтессы, автора книги «Рассказы об Анне Ахматовой». АНАТОЛИЙ НАЙМАН рассказал, как прошли последние годы Ахматовой
БЕЗДОМНЫЙ ТАЛАНТ
Когда состоялась ваша первая встреча с Анной Ахматовой?
Я познакомился с поэтессой осенью 1959-го, мне тогда исполнилось всего 23 года. У нас были общие знакомые, и повод нашелся — занести книгу. К тому времени я уже несколько лет писал стихи, и мне хотелось, чтобы Ахматова услышала их. Она тогда жила в Ленинграде, на улице Красной Конницы, прежде Кавалергардской, дом 3, квартира 4. Это район Смольного.
Я ждал встречи с великой женщиной, и это случилось. Разочарования не было. Сквозила обреченность во всем ее облике, словах, жестах, но обреченность уже излучалась. Ахматова была не по-нашему красива! Первое впечатление — она выше меня, хотя потом оказалось, что мы одного роста. Держалась очень прямо, голову как бы несла, шла медленно и, даже двигаясь, была похожа на скульптуру массивную, словно высеченную. На ней было надето что-то ветхое и длинное, возможно, шаль или старое кимоно. Это напоминало легкие тряпки, накинутые в мастерской ваятеля на уже готовую вещь. Много лет спустя это впечатление отчетливо всплыло передо мной, соединившись с записью Ахматовой о Модильяни, считавшем, что женщины, которых стоит лепить и писать, кажутся неуклюжими в платьях.
Ахматова спросила, пишу ли я стихи, и предложила прочесть. В одном была строчка: «Как черной рыбой пляшет мой ботинок». Когда я окончил читать, она сказала: «Мы говорили — ботинка» (то есть женского рода). Помню еще, она несла блюдечко, на котором лежала одинокая вареная морковка, неаккуратно очищенная и уже немного подсохшая. Может быть, такова была диета, может быть, просто следствие запущенного хозяйства. Но для меня в этой морковке выразилось ее бесконечное равнодушие к еде, к быту, чуть ли не аскетичность и одновременно бедность. «Смиренная, одетая убого, но видом величавая жена». Стоя на троллейбусной остановке после очередного визита к ней, я поймал себя на том, что машинально повторяю эти строчки, и тотчас усмехнулся тому, что слишком уж она похожа на эту пушкинскую «школьную надзирательницу», как будто нарочно похожа.
Неужели родственники не помогали Анне Андреевне?
Те, с кем она жила в одной квартире — Ирина Николаевна Пунина, дочь последнего мужа Ахматовой, и Аня Каминская, его внучка, не могли уделить ей достаточно внимания. У них были свои семьи, заботы, дела, а тут требовалась самоотверженность. Нина Антоновна Ольшевская, у которой она чаще всего останавливалась в Москве, Любовь Давыдовна Большинцова, Мария Сергеевна Петровых, Ника Николаевна Глен, в разное время дававшие ей пристанище, были образцами гостеприимства, по-настоящему были добры к ней и предупредительны. Однако это были приюты, не свой дом.
Бездомность, неустроенность, скитальчество сделались словно бы качествами ее натуры. «Выгодный» перевод, который ей предлагали, означал недели или месяцы утомительной работы и напоминал о 70-рублевой пенсии. Переезд на лето в Комарово начинался с поисков дальней родственницы или приятельницы, которая ухаживала бы за ней. Вручение итальянской премии или оксфордской мантии подчеркивало, как она больна и стара. Точно так же ее улыбка и шутка подчеркивали, как скорбно ее лицо, глаза, рот. Ахматова считала, что настоящему артисту, да и вообще стоящему человеку не годится жить в роскоши. «Что это он фотографируется только рядом с дорогими вещами? — заметила она, рассматривая в журнале цветные фотографии Пикассо. — Как банкир». А когда Бродского судили и отправили в ссылку на север, она сказала: «Какую биографию делают нашему рыжему! Как будто он кого-то нарочно нанял». На мой вопрос о поэтической судьбе Мандельштама, не заслонена ли она гражданской, ответила: «Идеальная».
Как вы думаете, почему именно вам Ахматова предложила стать литературным секретарем?
Откуда мне знать? Ну, попробовала — получилось. Обязанности литературного секретаря я стал исполнять у нее с начала 1962 года. Поначалу от случая к случаю, потом регулярно. Обязанности были невелики: коротко ответить на второстепенное письмо (а ежедневно приходило несколько читательских писем), позвонить, реже съездить по какому-то делу, переписать на машинке новое или вспомненное стихотворение. Мне все время казалось, что я что-то недоделыва.
У сына поэтессы был нелегкий характер, да и судьба была к нему неблагосклонной. Наверно, это была ее главная боль?
Когда однажды кто-то из близких сказал, что у ее сына трудный характер, она резко ответила: «Не забывайте, что его с девяти лет не записывали ни в одну библиотеку как сына расстрелянного врага народа».
В последние годы двое-трое из близких к ней людей очень осторожно, не впрямую заводили с ней разговор о завещании. Дело в том, что, когда ее сын Лев Николаевич Гумилев был в лагере, Ахматова, чтобы после смерти, как она выражалась, «за барахлом не явилось домоуправление», составила завещание в пользу Пуниной. После освобождения сына она сделала запись (в одной из своих тетрадей и на отдельном листе бумаги) об отмене прежнего завещания, что автоматически означало, что ее единственным наследником становится сын. Эта запись, однако, не была заверена нотариусом. Она спросила меня, что я об этом думаю. Я ответил, что, по-моему, она не должна оставлять в каком бы то ни было виде завещание против сына. Она тотчас взорвалась, закричала о лжедрузьях, о нищей старухе. Через несколько дней опять заговорила на эту тему — сцена повторилась. И еще раз. 29 апреля 1965 года в конце дня она вдруг сказала: «Давайте вызовем такси, поедем в нотариальную контору». Тогда она жила уже на Ленина, а контора находилась на Красной Конницы. Контора оказалась на очень высоком третьем этаже с крутой лестницей. Такие подъемы были противопоказаны ее послеинфарктному сердцу, и я предложил вернуться, чтобы вызвать нотариуса домой. Но она начала медленно подниматься. В конторе было пусто, и она грузно опустилась на стул. Я попросил нотариуса выйти из-за перегородки. Ахматова сказала: «Я разрушаю прежнее свое завещание». Он объяснил, что это надо сделать письменно. Она почти простонала: «У меня нет сил много писать». Договорились, что он продиктует, я напишу, а она подпишет. Так и сделали. А когда вышли на улицу, она с тоской произнесла: «О каком наследстве можно говорить? Взять под мышку рисунок Модильяни и уйти». К слову, после смерти те, кто не имели на архив Ахматовой никакого права, но в чьих руках он оказался, устроили позорную борьбу за него. Состоялось позорное судебное разбирательство, в результате рукописи расползлись по трем разным хранилищам, и при этом неизвестно, сколько и каких разрозненных листков прилипло к чьим-то рукам.
Действительно ли у Ахматовой с Модильяни был роман?
Вопрос о Модильяни не ко мне. Но она рассказывала о ком-то из своих поклонников. «Пильняк, когда был в Америке, купил автомобиль, его морем привезли в Ленинград. Пильняк приехал, чтобы перегнать его в Москву, предложил мне сопровождать его, прокатиться, и я согласилась. Мы отправились, белая ночь... Когда приехали, он узнал, что в эту ночь у него родился сын. Этот самый ваш Борис Борисыч... У Пильняка было неблагополучно с женами, одна из них сыграла свою роль в его аресте. Но погубила его, как и Бабеля, близость к НКВД. Обоих тянуло дружить и кутить с высокими чинами оттуда: «реальная власть», острота ощущений, да и модно было. Их неизбежно должно было всосать в воронку». Помолчала, потом сказала: «Пильняк семь лет делал мне предложение, я была скорее против».
Или: «Однажды я возвращалась с Пастернаком под утро, это было незадолго перед войной, как раз с грузинского пира. Нам было по пути, в Замоскворечье, он взял меня под руку и всю дорогу говорил о поэте Спасском, ленинградце, какой он замечательный. Перешли мост, и вот здесь, на Ордынке, — она показала подбородком в сторону реки (мы с ней стояли у ворот ардовского дома) — он уже совсем захлебывался: Спасский! Спасский! Вы, Анна Андреевна, не представляете себе, какие это стихи, какой восторг... И тут он в избытке чувств стал меня обнимать. Я сказала: «Но Борис Ленидович, я не Спасский».
Все ее воспоминания были, что называется, с секретом. Например, как-то раз, рассказывая про свой не роман с Блоком, она с брезгливостью отозвалась о глубинах изобретательности человеческой пошлости. Некто, прочитав в «Поэме без героя»: «А теперь бы домой, скорее Камероновой галереей», стал делать намеки на возможные ее связи, чуть ли не адюльтер с кем-то из обитателей царского дворца. Она сделала упор именно на изощренности безнравственного ума. С расставленными таким образом ударениями это замечание много лет хранилось в моей памяти вместе с другими в этом духе. Но также вместе с разрозненными, произнесенными в разное время упоминаниями конкретно о Царском Селе.
АХМАТОВА ПРОРОЧИЛА СЛАВУ СОЛЖЕНИЦЫНУ
Как Ахматова относилась к современной поэзии в последние годы ее жизни?
Она была невысокого мнения об эстрадной поэзии конца 50-х — начала 60-х годов. При этом качество стихов играло не главную роль, она могла простить ложную находку, если видела за ней честные поиски. Неприемлемыми были в первую очередь душевный настрой их авторов, моральные принципы, соотносимые лишь с сиюминутной реальностью. О входившем тогда в моду Роберте Рождественском она сказала: «Как может называть себя поэтом человек, выступающий под таким именем? Не слышащий, что русская поповская фамилия несовместима с заморским опереточным именем?» И когда я попытался защитить его, мол, спрос с родителей, последовало: «На то ты и поэт, чтобы придумать пристойный псевдоним».
Как-то раз принесли почту, и она стала читать письмо от Ханны Горенко, ее невестки, я — просматривать «Новый мир». Через некоторое время она подняла голову и спросила, что я там обнаружил. «Евтушенко». Она попросила прочесть стихотворение на выбор: «А то я его ругаю, а почти не читала». Стихи были про то, что когда человеку изменит память и еще какая-то память, вторая (кажется, сердца), то с ним останется третья: «Пусть руки вспомнят то-то и то-то, пусть кожа вспомнит, пусть ноги вспомнят пыль дорог, пусть губы...» В стихотворении было строф десять, я заметил, что после третьей она стала слушать невнимательно и заглядывать в недочитанное письмо. Когда я закончил, она сказала: «В какой-то мере Ханнино письмо скрасило впечатление... Какие у него чувствительные ноги!»
Однажды Бродский стал с жаром доказывать, что у Блока есть книги, в которых все стихи плохие. «Это неправда, — спокойно возразила Ахматова. — У Блока, как у всякого поэта, есть стихи плохие, средние и хорошие». А после его ухода сказала, что «в его стихах тоже есть песня», — о Блоке это было сказано прежде, — «может быть, потому он так на него и бросается».
Ей ближе было творчество своего поколения, конечно...
Она была очень высокого мнения о поэзии 1910-х годов Маяковского: «гениальный юноша, написавший «Облако в штанах» и «Флейту-позвоночник». Вспоминала о нем с теплотой, почти нежностью. Рассказала, как шла с Пуниным по Невскому — и столкнулись с выходившим Маяковским. Он, не удивившись, произнес: «А я иду и думаю: сейчас встречу Ахматову». Повторяла, что если бы его поэзия оборвалась перед революцией, в России был бы ни на кого не похожий, яркий, трагический, гениальный поэт. «А писать «Моя милиция меня бережет» — это уже за пределами. Можно ли себе представить, чтобы Тютчев, например, написал: «Моя полиция меня бережет?» «Впрочем, могу вам объяснить, — вернулась она к этой теме в другом разговоре. — Он все понял раньше всех. Во всяком случае, раньше нас всех. Отсюда «в окнах продукты, вина, фрукты», отсюда и такой конец».
Про Федора Сологуба, одного из немногих, кого почитала и поддерживала дружеские отношения до последних лет, сказала: «Сологуб никому не завидовал, вообще не опускал себя до сравнения с кем бы то ни было, кроме Пушкина. К Пушкину чувство было личное, он говорил, что Пушкин его заслоняет, переходит ему дорогу». А «Один день Ивана Денисовича» ей принесли еще напечатанным на машинке и под псевдонимом Рязанский. Она говорила всем и каждому: «Нравится, не нравится — не те слова, это должны прочитать двести миллионов». О Солженицыне рассказала через несколько дней после их знакомства: «Ему 44 года, шрам через лоб у переносицы. Выглядит на 35. Лицо чистое, ясное. Спокоен, безо всякой суеты и московской деловитости. С огромным достоинством и ясностью духа. Москву не любит, Рязани не замечает, любит только Ленинград. Каково было мне! Знаете, как я отношусь к городу-герою! Моя ли, его ли вина — потом рассудят. Я ему сказала: «Вы через короткое время станете всемирно известным.
Вы наблюдали отношения Ахматовой и вдовы Мандельштама. Не могли бы вы о них рассказать?
Зимой 1962 года я подбил Иосифа Бродского на поездку в Псков. Накануне отъезда Ахматова предложила нам навестить преподававшую там в пединституте Надежду Яковлевну Мандельштам и передать привет. Но адреса не знала, только сказала, через кого ее можно найти. Мы провели в Пскове три дня, и в один из вечеров отправились к Надежде Яковлевне. Она снимала комнатку в коммунальной квартире у хозяйки по фамилии Нецветаева, что прозвучало в той ситуации не так забавно, как зловеще. Мандельштам была усталая, полубольная, лежала на кровати поверх одеяла и курила. Пауз было больше, чем слов. Когда через несколько лет она переехала в Москву, это был другой человек: суетливая, что-то ненужное доказывающая, что-то недостоверное сообщающая, совершенно непохожая на ту.
В дни очередного «завинчивания гаек» перепуганная Надежда Яковлевна приехала к Ахматовой посоветоваться, как быть. Она уже написала тогда первую книгу воспоминаний, многие читали ее в рукописи. Жила у друзей, но в хлопотах о квартире участвовала и Ахматова, отправившая письмо Суркову: «Вот уже четверть века, как вдова поэта, ставшего жертвой деспотического произвола, скитается по стране, не имея крова. Однако эта кочевая жизнь ей уже не под силу: это старая и нуждающаяся в медицинской помощи женщина». Надежда Яковлевна была в страхе: до писательского начальства могли дойти слухи о существовании ее мемуаров, а то и экземпляр неподконтрольно размножающейся рукописи. Ахматова как могла успокоила ее, но после того как она ушла, сказала: «Что Надя думает: что она будет писать такие книги, а они ей давать квартиры?» Я спросил, насколько книга разоблачительна, и в самом ли деле так опасна для автора, как думает Надежда Яковлевна. Она посмотрела на меня взглядом, выражавшим, что находит мой вопрос странным, и прошептала: «Я ее не читала». Удовольствовавшись моим изумлением, добавила: «Она, к счастью, не предлагала — я не просила».
После смерти Ахматовой Надежда Яковлевна написала и издала еще «Вторую книгу». Главный ее прием — тонкое, хорошо дозированное растворение в правде неправды. Ахматова там представлена капризной, потерявшей чувство реальности старухой. Вдову Мандельштама после ее антиахматовских выпадов выдающаяся актриса Фаина Раневская называла исключительно «эта Хазина», по девичьей фамилии.
ХЛОПОТЫ ДЛЯ БРОДСКОГО
Вы ведь были свидетелем «дела Бродского» и вместе с Ахматовой поддерживали его?
В конце 1963 года началось «дело Бродского» с фельетона «Окололитературный трутень», который напечатали в ленинградской газете. Я тогда был слушателем Высших сценарных курсов, жил в Москве. На следующий день мы с Бродским, который незадолго до того также приехал в Москву, встретились в кафе. Настроение было серьезное, но не подавленное. В середине декабря Ахматова пригласила на Ордынку Шостаковича (он был депутат Верховного Совета как раз от того района Ленинграда, где жил Бродский). Меня Ахматова просила присутствовать, если понадобится что-то уточнить или дать справку. Бродский тогда уже уехал в Ленинград. Шостакович о деле говорил с тоской и безнадежно, а мне задал лишь один вопрос: «Он с иностранцами не встречался?» Я ответил, что встречался, но... Он, не дослушав, выстрелил: «Тогда ничего сделать нельзя!» И больше этой темы не касался. Только уходя, сказал, что узнает, и все, что от него зависит, сделает. А в феврале Бродского на улице впихнули в легковую машину и отвезли в милицию. Через несколько дней его судили и послали на экспертизу в сумасшедший дом. В марте, на втором суде, его приговорили к ссылке за тунеядство и отправили в Архангельскую область, в деревню. Все это время Вигдорова, Чуковская и еще два-три десятка людей, включая Ахматову, делали попытки его спасти. Не то Ахматова, не то Чуковская, выслушав пришедшие из Ленинграда после ареста сведения, сказала: «Опять «разрешено передать зубную щетку», опять поиски шерстяных носков, теплого белья, опять свидания, посылки. Все как всегда».
Разумеется, «дело Бродского» по сравнению с тридцать седьмым было как «бой бабочек» — так любила говорить Ахматова. Оно обернулось для него страданиями, стихами и славой. И Ахматова, хлопоча за него, одновременно приговаривала одобрительно о биографии, которую «делают нашему рыжему». «Реквием» начал ходить по рукам приблизительно в те же дни, в тех же кругах, и в стольких же экземплярах, что и запись процесса Бродского, сделанная Вигдоровой.
Ахматова верила в Бога?
Да, она была человеком верующим. Посещение храма было для нее непременным и обычным делом. Церковные установления оставались для нее непреложными. Она рассказала мне, как ее спросили в Лондоне, не хочет ли она встретиться с тамошним православным архиереем. «Я отказалась. Потому что говорить ему всю правду я не могла, а не говорить правды в таких случаях нельзя». Но в последние годы она в церковь не ходила. Зайти, перекреститься, постоять помолиться могла, и церковный календарь всегда держала в голове, и хорошо знала службу. В Прощеное воскресенье 1963 года сказала: «В этот день мама выходила на кухню, низко кланялась прислуге и сурово говорила: «Простите меня, грешную». Прислуга так же кланялась и так же сурово отвечала: «Господь простит. Вы меня простите». Вот и я теперь у вас прошу: «Простите меня, грешную». Но если воспользоваться ее собственными словами, она скорее была «вне церковной ограды», во всяком случае, в конце жизни. То говорила, что с общей исповедью согласиться не может, что введение общей исповеди вбило клин между нею и церковью; то «я хочу верить, как простая бабка». И то и другое звучало, на мой слух, отговоркой.
На Пасху 1964 года я получил от нее письмо, там были такие фразы: «По радио слышала конец русской обедни из Лондона. Ангельский хор. От первых звуков заплакала. Это случается со мной так редко». Заплакала она и еще раз, когда я ей рассказывал о фильме Пазолини «Евангелие от Матфея», который привезли на фестиваль итальянского кино. Она тогда вышла из больницы после тяжелого инфаркта и еще была слаба.
День ангела Ахматовой был 16 февраля (по новому стилю), именины справляли скромно: она принимала поздравления по телефону, а вечером за стол садилось несколько гостей. «Я Анна Сретенская», — говорила она. Ее покровительницей была пророчица Анна, встретившая в иерусалимском храме младенца Христа. Стихотворение «И вовсе я не пророчица» отталкивается, конечно, от образа этой святой.
Что же касается дня рождения, то тут была путаница. Она писала в автобиографии «Я родилась 11 (23) июня», а праздновала, как правило, 23-го или 24-го, прибавляя к дате рождения по старому стилю то 12, то 13 дней. Во-вторых, она любила заметить мимоходом, что родилась в праздник Владимирской иконы Божьей Матери, установленный в память избавления Руси от ордынского хана Ахмата, ее легендарного предка, на котором закончилось татарское иго. Но этот день — 23 июня по старому стилю, и 6 июля по-новому. Незадолго до ее смерти у нас был разговор о тогдашнем ее положении: о славе, пришедшей к ней, и пошлости, сопровождавшей эту славу. Сначала она держалась гордо, повторяла: «Поэт — это тот, кому ничего нельзя дать, и у кого ничего нельзя отнять». Но вдруг сникла и, подавшись вперед, со страданием в глазах и в упавшем голосе, почти шепотом, выговорила: «Поверьте, я бы ушла в монастырь, это единственное, что мне сейчас нужно. Если бы это было возможно».
Какими были последние дни Ахматовой?
В ноябре 1965 года у Ахматовой случился инфаркт (всего у нее было четыре инфаркта). Я получил от нее два письма из Боткинской больницы, куда ее отвезли. В палате лежало несколько больных, а говорить с ней, из-за того что она плохо слышала, надо было громко. Поэтому мы переписывались на клочках бумаги, но эти два письма она прислала по почте, когда я уехал в Ленинград.
2 января 1966
Толя! Пишу Вам только потому что Вы так просите и заставляет Маруся, сама же я еще не чувствую себя готовой писать письма.
Вы обо мне все знаете, Иосиф видел, как я хожу, могу немного читать, не все время сплю, начала что-то есть.
Благодарю Вас за письма и телеграммы, последняя даже принесла мне радость.
Москва была мне доброй матерью, здесь все добрые. Жду лирику Египта,
Всем привет. Ахматова
В середине февраля ее выписали, и на начало марта были добыты путевки в санаторий. Эти 10—12 дней ей становилось то лучше, то хуже. Вызывали «неотложку», делали уколы, бегали за кислородными подушками. 5 марта я с букетиком нарциссов отправился в Домодедово, ведь 3-го, прощаясь, мы условились, что я приеду переписать перед сдачей в журнал ее воспоминания о Лозинском. Встретившая меня в вестибюле женщина в белом халате пошла со мной по коридору, говоря что-то тревожное, но смысла я не понимал. Когда мы вошли в палату, там лежала, трудно дыша, после успокоительной инъекции Нина Антоновна. Возле нее стояла заплаканная Аня Каминская. Женщина в халате закрыла за мной дверь и сказала, что два часа назад Ахматова умерла. Она лежала в соседней палате, с головой укрытая простыней. Лоб, когда я его поцеловал, был уже совсем холодный. Празднование Женского дня 8 Марта отодвинуло похороны на несколько дней. Она умерла в день смерти Сталина, а 9 марта была гражданская панихида в морге Института Склифосовского. Потом гроб запаяли и самолетом отправили в Ленинград. После отпевания и многочасового прощания с телом в Никольском соборе и гражданской панихиды в Союзе писателей 10-го марта, во второй половине дня ее похоронили на кладбище в Комарово.
Снежана Павлова
Коментарі
Останні події
- 06.05.2025|15:24«Читаємо ложками»: у Луцьку відбудеться перша зустріч літературно-гастрономічного клубу
- 06.05.2025|15:20Помер Валерій Шевчук
- 02.05.2025|13:48В’ятрович розкаже, як перемогли «велику вітчизняну» в Україні
- 01.05.2025|16:51V Міжнародний літературний фестиваль «Фронтера» оголошує старт продажу квитків та імена перших учасників
- 01.05.2025|10:38В Ужгороді презентували «гуцул-фентезі» Олександра Гавроша
- 30.04.2025|09:36Андрій Зелінський презентує нову книгу «Мапа»
- 29.04.2025|12:10Новий фільм класика італійського кіно Марко Белоккьо: історична драма «Викрадений» виходить на екрани у травні
- 29.04.2025|11:27«Основи» готують оновлене англомовне видання «Катерини» Шевченка, тепер — з перекладом Віри Річ
- 29.04.2025|11:24Що читають українці: топи продажів видавництв «Ранок» і READBERRY на «Книжковій країні»
- 29.04.2025|11:15Митці й дослідники з 5 країн зберуться в Луцьку на дводенний інтенсив EcoLab 2.0