Електронна бібліотека/Проза

"Рейвах" (уривок з роману)Фредерік Верно
Стільки людей поховано у пустелі...Олег Короташ
Можеш забрати в мене трохи страху?Сергій Жадан
Далі стоятимеш там, де завжди і була...Катерина Калитко
Після снігуОксана Куценко
Спочатку поет жив в життєпросторі світла...Микола Істин
Буде час, коли ти...Сергій Жадан
Буде злива початку світу, і підніметься Рось...Катерина Калитко
І не вистачить сонця, аби все освітитиСергій Жадан
отак прокинутися від вибуху...Павло Коробчук
посеред ночі під час важкого кашлю...Анатолій Дністровий
з міста, якого немає, не доходять новини...Галина Крук
Велика годинникова стрілкаСергій Жадан
Вечірня школаДмитро Лазуткін
Оповита сном (THE SLEEPER)Едгар По
Нас не вчили жити в такому, і ми вчимося, як можемо...Катерина Калитко
Чужими піснями отруєна даль не навіки...Ігор Павлюк
Візерунки на склі. То від подиху нашого...Мар´яна Савка
Святи Йордан водою не вогнем...Мар´яна Савка
Така імла - поміж дощем і снігом...Мар´яна Савка
Він переїхав в Бучу в середині березня 2021...Максим Кривцов
Приймаю цю осінь внутрішньовенно...Сергій Кривцов
Скільки б я не старався виїхав по-сірому...Максим Кривцов
Падає ліс падає людина падає осінь...Сергій Кривцов
Зайшов до друга додому...Сергій Кривцов
Коли запропонують витягти соломинку памʼятіСергій Кривцов
Змійка дороги вигинається...Сергій Кривцов
Як же мріється нині про ваші нудні біографії...Максим Кривцов
Втрати...Сергій Кривцов
В прифронтовому місті...Сергій Кривцов
Сідаєш в броню наче у човен...Максим Кривцов
Під розбитим мостом протікає Оскіл...Максим Кривцов
Хто б міг подумати...Максим Кривцов
Завантажити

Каждый день каникул был полон смыслов, как древнегреческий миф. Их яркая звезда начинала манить меня уже в неспокойные, наполненные тревогой и ожиданиями дни камчатской весны. Они торопили меня ручьями, бегущими по склонам сопок, они то и дело напоминали о себе цифрами в календаре или маленькими, почти незаметными бунтами прилежных прежде учеников. Блеск солнца на волнах бухты и залетевший откуда-то нездешний запах наполняли меня нетерпением, заставлявшим суетливо перебирать в уме бесконечность предстоящих возможностей.

 

И главным их обещанием было обещание дороги. А на ней ты мог встретиться с кем угодно: кто все эти люди, поднимающиеся с тобой по трапу в салон самолета, где учатся эти дети, и почему я их не видел раньше на нашей маленькой земле? В какие края разъедутся они, приземлившись в Москве, что везут с собой, что интересного их ждет?

 

У некоторых, наверняка, впереди такие солнечные и радостные дни, которые показывают только в кино. И там, у ласково шепчущего теплого моря, у них будут настоящая честная дружба, песни у ночного костра и какой-нибудь благородный поступок. Они обязательно накажут подлеца и влюбятся в красивую загорелую девочку, чтобы потом из своего неизвестного далёка писать ей письма с красивой маркой и штампом «АВИА» на конверте.

 

Меня же родители разнообразием мест не баловали. И в очередной раз ждал меня не новый берег, не загадочный полустанок с травой по пояс, не подвиги, не подлецы и не загорелые девочки – в мое село поезда не ходили, и самолеты туда не летали. Оно лежало, отделенное от мира километрами и годами, затерянное в воспоминаниях всех мертвых и живых, оставшихся на сельском погосте и раскиданных по всему свету мечтой, жадностью или обстоятельствами.

 

И память, поезда, самолеты, люди начинают мотать кино каникул назад: и вот снова я здесь, на краю земли, вместе с чемоданом, полным налитых душным солнцем светящихся груш, в котором я всегда вожу с собой запах сена и чернослива, пропитанного дымом в короткие ночи под звездным небом, когда отблески огня и жар тлеющих углей ложились на морщинистое лицо деда, вкусно дымившего скрученной корявыми пальцами самокруткой.

 

И с каждым годом, по мере взросления, село наполнялось для меня все большими смыслами – романтическими и житейскими. Оно зависло где-то там, между полным белоснежных кучевых облаков синим бездонным небом и землей, томившейся своим плодородием. Она жарко дышала в лицо зрелыми хлебами и травами, и была теплой, влажной и душной, как женщина под легким ситцевым платьем, с головой под белоснежным платком и босыми ногами, встречавшаяся у каждой из его безымянных дорог.

 

Оно встречало меня сиротливо пустующим в вечерний час кладбищем на краю села, где в листве старых тополей еще звучали слова почивших родных, где земля еще была полна памяти о мертвецах, которые здесь, уходя, напоследок оставляют богатый стол. Оно ждало меня пропахшими дымом дедовских газет комнатами, скрипом половиц, звоном мокрой цепи, летящей в прохладную, жуткую тьму колодца. Оно недоверчивым котом, вернувшимся из неизвестных далей, наблюдало за мной с балок крыльца, и сохло на раскрасневшейся щеке влажным беззубым поцелуем бабушки. А на коленях моих все еще живут шрамы летних царапин…

 

После встречи с Богданом Хмельницким, гордо стоящим со своей булавой на площади возле железнодорожного вокзала в городе Хмельницкий, отец, махнув рукой на экономию и мамины слабые возражения, решал воспользоваться услугами такси. Широкозадая «Волга», поглотив в свой багажник чемоданы, наполненные рыбой, банками с икрой и подарками для многочисленной сельской родни, отправлялась в путь по узкому шоссе, неровно бегущему среди полей и посадок, все ближе и ближе к родной земле моих предков.

 

И, наверное, чуть сильнее начинали биться родительские сердца, когда «Волга» сворачивала с асфальта на проселок, и по сторонам пробегали хаты, в каждой из которых жили те, с кем у родителей были связаны какие-то воспоминания, – люди хорошие и не очень, щедрые и жадные, совестливые и подлые.

 

И наверняка отцу, сельскому босяку и хулигану из многодетной семьи, которому добрые люди прочили тюрьму и ничего хорошего, будет особенно приятно с карманами, полными честных и трудных денег, с опытом, который и не снился оставшимся здесь, приехать, пройтись по селу в своей черной форме, угостить своих пропитых и искореженных неблагодарным трудом друзей детства и юности. С трактористами, с которыми он в юности учеником и прицепщиком испахал не один гектар своей щедрой родины, он будет сидеть в прохладном, пропахшем бочковым пивом буфете, будет угощать их водкой, пивом или коньяком, заставшим еще времена брежневского царствования, будет травить моряцкие байки, обращаться ко всем «братишка» и удивлять всех собравшихся разнообразной красной рыбой – приветом далекого полуострова.

 

А они будут смотреть на него своими глазами из небритых лиц, неловко держать в своих твердых пальцах жирные куски рыбы, поддакивать и сокрушенно качать головами, без интереса удивляться и смеяться без радости. А потом, горячась, повышать голос и спорить о чем-то своем, бесконечно ему далеком. А он, уже во хмелю, не слушая, будет петь незнакомые им морские песни, и пустит слезу по ребятам, которые из походов не вернулись…

 

А потом, через годы, чего еще никто не знал, а знаю только я, он построит дом и купит машину. Получит квартиру и родит второго сына. Чтобы все узнали, что Мишка Юська Кривого стал человеком, в люди вышел. А бандитом называли, голотой. Тюрьмой, говорили, кончит.

 

Родители в такие приезды преображались. Иногда я словно видел их впервые, учился заново понимать их слова и желания, вести себя так, как предписывали их вдруг изменившиеся правила. Одетые по-домашнему, погрузившиеся в сельские хлопоты, они, словно отпущенные в воду рыбы, наслаждались знакомой и родной с детства стихией: своим языком, простыми делами, голодом и усталостью, сном и утренним светом.

 

Отец отчаянно, как в последний раз, вставал на борьбу с травой. Звенела коса, вдох-выдох, поворот мускулистого торса, запах пота и холодная колодезная вода, текущая по подбородку, стук молотка по лезвию косы и запах скошенной травы, который, долетев ко мне сквозь годы, дурманит меня и сейчас. Потом доставалось дровам: поющий звон двуручной пилы-«дружбы», я, беспомощно мотающийся на другом ее конце, звон-отскок топора и треск раздираемого сучковатого полена, глухой стук дровяной кладки и запах разного дерева.

 

Мама была в своих хлопотах. В простеньком платьице, повязав платком голову, она сноровисто, по старой памяти, управлялась с предметами, которых не было на нашей маленькой камчатской кухне – всеми этими ухватами, казанами, баняками и крынками. Извалявшееся в муке тесто, вкусный пар томящегося в печи борща, громыхание крышек и блеск ножа, острым лезвием зарывшегося в хрустящий аромат мокрой зелени, – и все это делали ее ловкие, соскучившиеся по дому руки. В это время менялись даже интонации ее голоса, она говорила быстро, как-то по-простому, иногда употребляя слова, которых я еще не знал, и чем-то неуловимо время от времени становилась похожа на бабушку.

 

А еще село было местом встречи. На каникулы из очередного Казахстана, Монголии или Азербайджана приезжала моя двоюродная сестричка Иришка – дочь маминой родной сестры Лены, вышедшей замуж за военного строителя. Он, в бытность свою лейтенантом, строил в лесу недалеко от села шахты для межконтинентальных ракет, а со своей будущей женой познакомился на вечере в сельском клубе.

 

Там на каникулах, слетевшиеся самолетами, съехавшиеся поездами и автобусами с разных концов страны и даже из других стран, встречались люди, чтобы рассказать удивленным, но неизменно себе на уме соседям про могучие лодки и не менее сильные ракеты – гордость страны, рвущейся вглубь и в высоту. В день встречи, когда щедрая украинская земля накрывала богатый стол для приезжих и местных, только что наспех ополоснувших руки от своих домашних работ и стеснительно заглянувших на огонек, достижения с разных концов большого мира – с Камчатки, Ленинска, Улан-Батора и Баку – демонстрировались в селе на украинском Подолье. Макет подводной лодки, лоснящийся и черный, строгий, как костюм члена Политбюро, и блестящие белым металлом, звенящие при ударе, части ракеты, выточенные на токарном станке в казахских степях под Ленинском, новые зеленые штаны с красными тонкими лампасами, кремовые сорочки и скрипящие черные и коричневые остроносые ботинки – все они заняли свое место в этом доме, наряду с нехитрыми стекляшками в серванте ручной работы, в шкафу с певучими рассохшимися дверцами. Таков был масштаб, глубина и высота достижений страны в двух отдельно взятых семьях, съехавшихся провести отпуск под солнечным небом Украины, полным облаков, в просторах полей, наполненных жарой, цикадами и песнями жаворонков. И до сих пор в память о тех днях я перебираю тугрики с изображенными на них Чингисханом и Сухе-Батором, фотографии пожилых монголов, разговаривающих по-русски, вспоминаю город Ургу – Улан-Батор, и первого монгольского космонавта, имени которого мне так и не удалось запомнить, и заглядываю в глазницы разноцветных масок на марках Монгол Шуудан.

 

А еще село было местом, где я познакомился с Музой. И что были мне эти глупые детские забавы, эта зелень и птичий щебет за окном, когда я, используя в качестве письменного стола старую швейную машинку, стоявшую напротив окна, один в пустой прохладной комнате, где по стенам и полу рассыпались осколки солнца и плыли пылинки в натянутых через комнату лучах, писал неживых людей в неживых обстоятельствах, на бумаге в клеточку создавая фантастические миры, занятые созидательным трудом в космосе. Время от времени я бросал взгляд за окно, где во дворе моя неугомонная двоюродная сестричка собирала в поход местную детвору и высоким голоском кричала «Сашка! Идем с нами в лес!». Но я был непреклонен, ведь именно в тот момент герой моего романа «Улыбка волка» мучительно раздумывал над тем, как, имея столь малый запас топлива, избежать притяжения массивной черной дыры, так некстати возникшей на пути и неучтенной на его заправленной в планшет космической карте.

 

Это она, моя новая знакомая, рассказала мне о многом, что я узнал в дни моих летних каникул. И чем жили наполненные сеном чердаки, и о чем так тяжело вздыхала ночью корова, и какие коллективные кошмары заставляли всполошиться все общежитие курятника, и куда прятала от неминуемой воды-беды кошка своих котят, и где была припрятана от деда брага для будущего самогона, и как на молочной пенке блестит желтая соломинка, и большие клювы птенцов, и болью во мне до сих пор бьется убитая мной ласточка, и мой соучастник – матерый подозрительный кот, скрывший, облизнувшись, следы моего преступления.

 

И, стоя вместе с ней ночью в майском саду, гудящем, словно под напряжением, я наблюдал, как внеземные конструкции майских жуков играли с земным притяжением в путанице цветов, ароматов и трав. Так я узнал украинскую ночь, дышал ею и смотрел, и до головокружения в нее всматривался и вслушивался, и познавал устройство мироздания, потерявшись душой где-то в Млечном высоком пути. А над головой моей шумели воздушные трассы, дразнили и звали меня разноцветными огоньками далеких путей, тайной мест, в которые мне никогда не попасть.

 

И каждый ужин с ней во дворе под вечерним фонарем, вокруг которого по своим орбитам вращались какие-то неземные создания, когда даже громко разговаривать было страшно, был похож на тайную вечерю, и она шептала мне, что скоро, за дверью сна, меня ждет вечное. И как-то по-особому был вкусен и пах хлеб тех вечерь, и даже движения рук, подносивших его ко рту, были просты и величественны, как кровные узы собравшихся за столом.

 

Летние каникулы были первой школой взрослой жизни. Здесь, на материке, в другой стороне, которая только с виду была так приветлива, беспечна и зелена, как сад, как день на велосипеде, с удочкой на ставке, в лесу или в поле с крикливыми пастушками. Почти каждый год я на три месяца попадал в другой мир, с другим языком, с другими правилами другой жизни.

 

Именно здесь я воочию убедился, что хлеб не растет в магазинах, и начал понимать хлебный фетишизм своих родителей и первых учителей. И что для того, чтобы появилось молоко, нужно заглядывать под хвост этому большому, прожорливому, теплому и пахнущему животному с рогами, которое называется корова и смотрит на тебя влажным синим глазом из беззащитных длинных ресниц, тяжко вздыхая в деревянной темноте хлева.

 

И что картошка растет на огороде, и ее бросают в самую обычную землю, а потом из нее же и выкапывают, а не в сетках на Петропавловском рынке вместе с луком и скрипучей капустой. И чтобы жить, нужно вставать ранним утром и успевать сделать так много дел, что их еще полно остается на завтра. И что первая звезда на небосклоне – как маленькая радость, и любой большой церковный праздник, как и божье воскресенье, – заслуженный отдых за посильный привычный труд. И так день за днем, незаметно, привычно, год за годом, за трудодни, за мешок зерна, за родину, ради детей и жизни. И утром злые слова умного похмельного деда вдогонку бабушке, отправлявшейся с сапкой на колхозное поле: «Давай, давай, може, орден заробиш».

 

И что за всем вкусным, привычным и очевидным большой тенью стоит, сложив на груди большие натруженные руки, он – человеческий труд с усталым лицом. Это он пахнет на чердаке распаренным полуденным сеном, это от него веет холодом и землей из погреба, от гор буряка и картофеля, от киснущих яблок и пыльных трехлитровых банок с компотом, что так вкусен со свежевыпеченным хлебом. Это он звучит, этот труд, цепью колодца, молотком деда, звуком теплой струи о дно подойника, криком соседа, пахнет соляркой и потом. Это его честный аппетит собирает всех за вечерним столом, в свете лампы, вокруг которой накручивают свои орбиты ночницы, это он, занятый своим делом, о чем-то уютно разговаривает в освещенной веранде, когда ты, теплый со сна, выходишь во двор пописать в холодную траву под тихими звездами.

 

И выбирал этот труд для себя главным временем весну и осень, когда я не мог видеть всего. И, кажется, все время прятался от меня, словно делал он что-то стыдное, чего приехавшим на каникулы детям, которым еще расти и учиться, видеть нельзя. Вставал утром, когда я еще спал, покашливал, гремел ведрами, ходил под окнами. И ложился со стонами, вынув зубы, в скрипучую кровать под образами, что-то себе под нос нашептывая, когда я уже спал. И словно по волшебству возникшие, блестели утром в миске горячие вареники с сыром, в обед на столе парил яркий борщ, а вечеря за весь день успевала пропахнуть хлебом и соленой огуречной свежестью, солью хрустящей на зубах.

 

От чего он оберегал меня? От преждевременного знания про пот чела своего? От того, что некрасив иногда и страшен он в своей неизбежности? Что и меня он ждет, и придет время, когда вместо ласкового поглаживания по голове и милосердия утреннего сна, он крепко возьмет меня за руку и выведет в холодное утро, в непочатый край жизненной работы? И что радость свою отныне я буду искать в нем, смирившись или бунтуя, но всегда – в нем?

 

И если вкусны мне и сейчас в памяти бабушкины блины со сметаной, – то это оттого, что так натружены были ее шершавые руки с навек въевшейся в них землей. Оттого, что иногда, кроме ласковых слов, она могла говорить слова, далекие от ласковости, но не мне, а глупой корове или пьяному деду. Но она говорила их тогда, когда думала, что я не слышу, а я слышал. Ведь такое детское счастье – видеть и слышать то, чего ему не положено.

 

И эти новые комнаты в старых сельских домах, где не живут и не спят, а если спят, – то только дорогие гости, вроде меня, приехавшие издалека, из городских, привыкших к комфорту и красоте; крашеные полы, застеленные колючими полосатыми дорожками, огромные пуховые жаркие подушки на тяжелых кроватях, деревянных или железных, со скручивающимися блестящими шариками на спинках, а под кроватями, залитые жиром, свиные колбасы и кастрюли со шкварками; ковры с медведями и желтыми оленями на стенах, а над ними, из деревянных рамок, убранных вышитыми рушниками, в прорези из разноцветной фольги, в цветах, похожие на детские секретики под стеклом, прикопанные землей, выглядывают лики Господа и матери его, со скорбными глазами на вытянувшихся лицах; и смотрят из прошлого святые рангом пониже – юные женщины в вышиванках и молодые мужчины в военной форме, любовно раскрашенные нехитрым искусством фотографа из районного ателье, забредшего некогда на эту глухую сельскую улочку; серванты, полные нетронутого стеклянного добра, – разноцветных ваз, граненых рюмочек, пузатых глазастых рыб, девственных чайников и блюд со сценами какой-то давней охоты – дичью, пернатыми водоплавающими, стреляющими двустволками и умными возбужденными собаками. Прохладные летом и холодные зимой, эти комнаты, где печи топились несколько раз в год, хранили свои запахи и скрипучие шкафы, в темных утробах которых благоухал годами и лавандой праздничный гардероб, купленный неизвестно зачем и выносимый летом на всеобщее обозрение солнца и соседей. И если вся эта одежда, блузки и юбки, кофты и платки – для похорон, то откуда в этой семье взяться стольким покойникам?

 

Мне всегда хотелось остаться в этих каникулах. Солнце августа, яблоки, утром роса и четкость темной кромки леса, как на линзе дорогого окуляра. Но каникулы подбирались к дате, обозначенной в воздушных билетах, и чем ближе, тем комканнее они становились, и было уже в них что-то, похожее на ощущение неизбежного наказания, ждущего тебя в конце казавшегося сначала таким радостным и длинным дня.

 

И зрели вишни, торопя приход июля, и разбрасывался яблоками, кругло упиравшимися в босую ступню, август. И думал я: вот бы взять и собрать со всех украинских садов эти яблоки и каким-то чудом, на тяжелом, пахнущем керосином самолете переправить их на Камчатку. И все в поселке моем ели бы эти яблоки, и везде бы все пахло ими – папирками, джонатанами, антоновками…

 

И ночь накануне отъезда, пахнущая дорогой и осенью, и нервный сон в уже чужой постели – как последняя ночь на земле. А потом – и сам день. Суета родителей, и бабушка, как потерянная, ходит с глупым лицом по двору, и все что-то поправляет дрожащими руками в сложенных сумках, проводит ладонями по чемоданам, выстроившимся у беседки, что-то робко спрашивает у отмахивающейся от нее хлопотливой мамы.

 

Спешный обед, как пикник на пыльной обочине, и – в добрый путь. Бабушка в новой кофте, обутая в новые тапочки, выпивший за обедом дед все суетливо порывается вырвать из рук отца отяжелевший от даров земли чемодан, все то молчат, то разговаривают одновременно, смеются чему-то, а мне уже мешает успевшая стать непривычной городская одежда.

 

Потом подъезжает автобус, и все мы грузимся в пропахший собравшимися в город селянами салон, набитый бабским перекрикиванием из конца в конец, гулкими покашливаниями прокуренных мужиков и запахом перегара от стоящего впереди красношеего в пиджаке с короткими рукавами. И аромат простеньких духов от чистолицей молоденькой девочки, а духи эти в своем флакончике остались стоять где-то там, в ее доме. И в этом месиве кофт, платков, кепок и пиджаков уже не отличишь родных бабушку и деда от всех остальных.

 

И за пыльным задним стеклом, как в иллюминаторе, в запахе бензина и сгоревшей на солнце листвы, остается лето, уменьшается, исчезает из виду, бежит в пыли, прихрамывая, за мной старыми липами вдоль дороги, ненужными мне теперь собаками, домами и чужими полями с черно-белыми букашками коров.

 

А потом – Дунаевцы. Город воскресного сливочного мороженого и сладкой колючей газировки у автостанции, с бессменной из каникул в каникулы толстой теткой в белом колпаке, возвышающейся в стеклянном аквариуме киоска над разноцветными конусами сиропов. И очередь жаждущих с любопытноглазыми светловолосыми детьми, приосанившимися на публике мужичками в пиджачках с полными потеющими женами в ситцевых платьях в цветочек, и дым дешевых папирос. И пещера туалета, до слез пропахшая аммиаком, с сырым бетонным полом и темным отверстием, с копошащимся там бесчисленным нечто.

 

Подъезжал наш автобус на Хмельницкий. Загружены чемоданы, и на щеке моей остается влага расплакавшегося бабушкиного поцелуя и скупая жаркая царапина дедовой щеки. А потом эти вечные двое стоят за стеклом, неловко машут руками, потерянно улыбаются и исчезают в разноцветном многолюдье районного автовокзала, возвращаясь в места, где за крайней хатою цветет вселенная, где в следующий раз я уже буду другим.

 



Партнери